Неделю перепадают дожди, похолодало, и я немного очухался. В голове копошится что-то — съезжаются мысли, как дачники осенью в город. Много думаю о себе, о своей жизни — под влиянием отчасти статей о В. Фивейском. Кто я? До каких неведомых и страшных границ дойдет мое отрицание? Вечное «нет» — сменится ли оно хоть каким-нибудь «да»? И правда ли, что «бунтом жить нельзя»?
Не знаю. Не знаю. Но бывает скверно.
Смысл, смысл жизни, где он? Бога я не прийму, пока не одурею, да и скучно вертеться, чтобы снова вернуться на то же место. Человек? Конечно, и красиво, и гордо, и внушительно, — но конец где? Стремление ради стремления — так ведь это верхом можно поездить для верховой езды, а искать, страдать для искания и страдания, без надежды на ответ, на завершение, нелепо. А ответа нет, всякий ответ — ложь. Остается бунтовать — пока бунтуется, да пить чай с абрикосовым вареньем.
А красив человек — когда он смел и безумен и смертью попирает смерть. Вы читали «Марсельцев»? Оборванные, они шли в Париж спасать свободу и пели «Марсельезу». Пели и шли, пели и шли. В Париже их обкорнали, а теперь, сто лет спустя, французская свобода возложила пышный венок на гроб русского министра Плеве. На это все наплевать. Главное, пели и шли, пели и шли. В этом есть что-то очень убедительное, очень большое, и мне всегда легче становится при воспоминаниях о марсельцах. Как будто здесь кроется ответ.
Вероятно, я еще жив. Меня, помимо абрикосового варенья, очень трогает, очень волнует, очень радует героическая, великолепная борьба за русскую свободу. Быть может, все дело не в мысли, а в чувстве? Последнее время я как-то особенно, горячо люблю Россию — именно Россию. Всю землю не люблю, а Россию люблю, и странно — точно ответ какой-то есть в этой любви. А начнешь думать — снова пустота.
Ну, буде городить. Напишите мне. Крепко жму руку и целую Вас.
Ваш Леонид Андреев
В феврале 1905 года, в Манчжурии, после мукденской битвы, получил от него такое письмо:
Милый и дорогой Викентий Викентьевич. Пропущу объяснение в любви, искренней и горячей; сожаление, что Вас с нами нету и что Вы там, — и прямо перейду к тому, что Вам всего интереснее, к изложению российских дел. Была «весна», — Вы это знаете. Заговорили все и всё, заговорили горячо, сердито, откровенно — и прямо о конституции. Смысл такой: никакие частичные реформы не помогут, пока не будет конституции. Правительство слушало и молчало. Святополк принимал благодарность и мирволил, — но гласный съезд председателей зем. управ, разрешен, однако, не был. Разговоры продолжаются. Демонстрация в СПБ — с избиением. Демонстрация в Москве — с тем же. И тут — высочайшее — «нахожу заявление дерзким и нетактичным» черниговскому предводителю и «прочел с удовольствием» — тамбовским холопам, устроившим патриотический банкет с полицеймейстером во главе. И тотчас же бледный «указ» и наглое «правительственное сообщение».
Настроение определилось сразу, газеты мгновенно выцвели, реакция закопошилась, везде заговорили о «зиме». Но не надолго. Опять в какие-то щели пополз либерализм, и опять началась всесторонняя разделка правительства: падение П.-Артура было триумфом «дерзости»: огромное большинство газет резко и грубо, с необычайной прямотой наплевали в физиономию правительству, многие требовали мира. Несколько «предостережений» и запрещений розницы явились только доказательством слабости.
6 февраль 1905
Продолжаю письмо почти через полтора месяца. События идут так быстро, что нет возможности ориентироваться и подвести итоги. Они в будущем, эти итоги, а сейчас ясно одно: Россия вступила на революционный путь. Не знаю, в каком виде доходят до Вас события, вероятно, значительно смягченные, и знаете ли Вы, что в России, действительно, революция. Несколько баррикад, бывших в СПБ 9 января, к весне или лету превратятся в тысячу баррикад. В России будет республика — вот голос многих, отдающих себе отчет в положении дела.
Не стану приводить фактов, их слишком много, и разнообразны они: нужна целая книга, чтобы передать их. Последние факты: убийство Сергеи Александров, и совещание в СПБ о созыве земского собора. Поводом к убийству великого князя послужило избиение на улицах Москвы демонстрантов 5 и 6 декабря — тогда же социал-революционеры «приговорили» его и Трепова к смерти, о чем оповестили всех прокламациями. И все, и сам С. А. ждали, и казнь совершилась. Собор в том виде, как предполагает его правительство, — ерунда, обман, новая глупость. Никто не надеется на то, что можно устроить его мирным путем, даже с.-д., как видно из их манифестов, все усилия обращают на приобретение оружия.
Горький и Пешехонов еще сидят в Петропавловке; за границей и в России ведется сильная агитация в пользу Горького, по результатов еще никаких. Когда Г. арестовали, Мария Федоровна была опасно, больна, почти при смерти, но теперь поправляется. Навещает Горького Екатерина Павловна (жена).
Вы поверите: ни одной мысли в голове не осталось, кроме резолюции, революции, революции. Вся жизнь сводится к ней, — даже бабы, кажется, рожать перестали, вот до чего. Литература в загоне — на «Среде» вместо рассказов читают «протесты», заявления и т. п.
«Дачники» Горького оказались неудачной, слабой вещью, мелко обличительного характера. Она помещена в III сборнике «Знания», который посылаю Вам без надежды, однако, что дойдет. Там же Вы найдете мой «Красный смех» — дерзостную попытку, сидя в Грузинах, дать психологию настоящей войны. Как его пропустила цензура, тайна Пятницкого, в подцензурных газетах даже о рассказе писать не позволяют. Отношение публики к рассказу очень хорошее; критики — в большинстве тоже; Буренин разнес бешено, называет «зеленой белибердой». Писал я рассказ девять дней (5 печ. листов) и совсем развинтился, — уж очень мучительная тема. И с тех пор ничего не делаю.