— Пук!
Для этою удовольствия мы и трудились целый месяц. И у кого не было съемки, кто был ленив на работу, тот униженно просил дать ему на минуту съемочку, делал два-три раза «пук!» и с завистью возвращал владельцу. Если бы такую вещь можно было за две копейки купить в магазине думаю, никто бы ею не интересовался.
Иногда бывало: Геня, Миша, я и Юля сойдемся с таинственными лицами в укромном углу сада в такое время, когда никого из больших в саду нет.
— Никого не видно?
— Никого. Геня говорил:
— Идем!
Он был старший среди нас. Мы шли, воровато оглядываясь. Шли на общий, коллективный грех, заранее ясно говоря себе, что идем на грех.
В саду у нас много было яблонь, — и грушовки, и коричневые, и боровинки, и антоновки. Каждую мы, конечно, хорошо обглядели, знали наперечет чуть не каждое яблоко и часто с вожделением заглядывались на них. Но яблочный спас был еще впереди; значит, во всех отношениях есть яблоки было вредно: для души, — потому что они были еще не освященные, для желудка, — потому что они были еще зеленые. Но теперь мы сознательно шли на грех. Сбивали длинными палками, самые аппетитные и румяные яблоки и ели. Под алой кожицей мясо было белое, терпко-кислое, деревянистое. Но сладко было есть, потому что — нельзя, а теперь вдруг стало можно! И мы переходили от дерева к дереву и действиями своими радовали дьявола.
Наедались. Потом, с оскоминой на зубах, с бурчащими животами, шли к маме каяться. Геня протестовал, возмущался, говорил, что не надо, никто не узнает. Никто? А бог?.. Мы только потому и шли на грех, что знали, — его можно будет загладить раскаянием. «Раскаяние — половина исправления». Это всегда говорили и папа и мама. И мы виновато каялись, и мама грустно говорила, что это очень нехорошо, а мы сокрушенно вздыхали, морщились и глотали касторку. Геня же, чтоб оправдать хоть себя, сконфуженно говорил:
— А я яблок не ел: надкушу, а когда вижу, никто не смотрит, — выплюну, а яблоко заброшу в кусты.
Но от касторки это его не спасало.
Нам говорили, что все люди равны, что сословные различия глупы, — смешно гордиться тем, что наши предки Рим спасли. Однако мы знали, что наш род — старинный дворянский род, записанный в шестую часть родословной книги. А шестая часть — это самая важная и почетная; быть в ней записанным — даже почетнее, чем быть графом.
— Ну! Графом все-таки быть приятнее. Граф Смидович! А так никто даже не знает.
— Приятнее — да. А почетности такой уж нет.
И герб свой мы знали: крестик с расширенными концами, а под ним охотничий рог. Сначала был просто крестик, но один наш предок спас на охоте жизнь какому-то Польскому королю и за это получил в свой герб охотничий рог. Старший брат папин, дядя Карл, говорил нам:
— Наши предки не были королями, но они были поважнее: они сами выбирали королей.
В младших классах гимназии я был очень маленького роста, да и просто очень молод был для своего класса: во втором классе был десяти лет.
Вот раз иду из гимназии. Ранец за плечами тяжело нагружён книгами, шинель до пят, сам с ноготок. На Барановой улице навстречу мне высокий господин с седыми прокопченными усами, в медвежьей шубе. Он изумленно оглядел меня.
— Такой маленький — и уж в гимназия! Вот потеха! В каком вы классе, молодой человек?
— Во втором. — Я скромно потупился и прибавил: — И первый ученик.
Господин уж совсем изумился:
— Да что вы говорите?! Не может быть!.. Как ваша фамилия?
— Смидович.
— Не сынок ли доктора Викентия Игнатьевича? — Да.
— Да что вы? Очень, очень приятно видеть таких детей… — Своею теплою большою рукою он пожал мне руку. — Передайте мой поклон Викентию Игнатьевичу!
Я шел дальше. Очень было гордо на душе и приятно, И неожиданно в голову вскочила мысль:
«Вдруг бы он сказал: „Очень, очень приятно видеть таких детей! Вот вам за это — рубль!“ Или нет, не рубль, а — „десять рублей“!»
Десять рублей. Я стал соображать, что бы я купил на эти деньги. Коробочка оловянных солдатиков стоит сорок копеек. Куплю на шесть рублей, — значит… пятнадцать коробочек! Русская пехота, русская кавалерия, немецкие гусары в красных мундирах и голубых ментиках, потом — турки в синих мундирах стреляют, а сербы в светло-серых куртках бегут в штыки. Таких сразу пять коробок, чтобы много было турок. Три коробки артиллерии. Артиллерия — шестьдесят копеек коробка. Всего семь восемьдесят. Остается два двадцать. На это — шоколаду. Палочка шоколаду — пятачок. Всего сколько? Со… Сорок четыре палочки! Сорок четыре! Из шоколаду — ложементы; нет — столько шоколаду — можно целую крепость. Из-за брустверов стреляют турки, торчат дула пушек. На турок в штыки бегут сербы, за ними русская пехота и всякая кавалерия.
Потом стал думать о другом. Подошел к дому, вошел в железную, выкрашенную в белое будку нашего крыльца, позвонил. Почему это такая радость в душе? Что такое случилось? Как будто именины… И разочарованно вспомнил: никаких денег нет, старик мне ничего не дал, не будет ни оловянных армий, ни шоколадных окопов…
Было мне тогда десять лет, был я во втором классе гимназии, и тогда вот я в первый раз — полюбил. Но об этом нужно рассказать поподробнее.
Первая моя любовь
Перед этим целый год у нас в Туле жил нахлебником Володя Плещеев, сын богатой крапивенской помещицы, папиной пациентки. Он учился в первом классе реального училища, я — в первом классе гимназии.
Володя этот был рыхловатый мальчик, необычно большого роста, с неровными пятнами румянца на белом лице. Мы все — брат Миша, Володя и я — помещались в одной комнате. Нас с Мншею удивляло и смешило, что мыло у Володи было душистое, особенные были ножнички для ногтей; волосы он помадил, долго всегда хорошился перед зеркалом.