Громкий, властный топот шагов. Все ближе. Двери настежь. Вошел министр. Высокий, бритый, представительный, за ним — попечитель учебного округа Капнист, директор, инспектор, надзиратели. Министр молча оглядел нас. Мы, руки по швам, выпучив глаза, глядели на него.
Он сказал:
— Ну, вам мне особенного говорить нечего. Все, что нужно, я сказал господам преподавателям… Прощайте.
Мы в ответ дружно гаркнули:
— Здравствуйте, ваше высокопревосходительство!
Министр с недоумением оглядел нас и покраснел. Когда он выходил из класса, Новоселов отстал, обернулся и с злобным упреком сверкнул на нас стеклами очков.
Когда я был в пятом классе, прежнего директора сменил новый, — Николаи Николаевич Куликов. Это был совсем другой. Высокий, представительный, с неторопливыми движениями, с открытым благожелательным лицом. И время становилось как будто другим. Был 1880 год, во главе правительства стоял Лорис-Меликов. Министра народного просвещения, всеми проклинаемого гр. Д. А. Толстого, сменил Сабуров, — тот самый, о котором я сейчас рассказывал. В нашей гимназии, в беседе с нашим начальством, он решительно высказался против принудительного хождения учеников в церковь, — это, по его мнению, только убивает в учениках всякое религиозное чувство. Начальство было поражено и прямо-таки не посмело исполнить его распоряжения, — мы продолжали обязательное посещение гимназической церкви. От нового нашего директора веяло тем же новым духом.
На гимназическом акте он сказал речь к собравшимся родителям учеников, часто и красиво повторяя в ней:
— Мы — к вам, вы — к нам!
А потом произнес речь о Пушкине, четко и певуче читал стихи Пушкина, и чувствовалось, как сам он наслаждался их музыкой:
Поэт! Не дорожи любовию народной!
Восторженных похвал пройдет минутный шум,
Услышишь суд глупца и смех толпы холодной,
Но ты останься нем, спокоен и угрюм…
Года через два-три, когда я прочел Писарева, я был преисполнен глубокого презрения к Пушкину за его увлечение дамскими ножками. Но я вспоминал волнующие в своей красоте пушкинские звуки, оглашавшие наш актовый зал, — и мне смутно начинало казаться в душе, что все-таки чего-то мы с Писаревым тут недооцениваем, несмотря на все превосходство нашего миросозерцания над образом мыслей Пушкина.
Обращение Куликова с гимназистами было для нас совершенно невиданное. Обнимет какого-нибудь ученика и ходит с ним по коридору и разговаривает. Когда я был в шестом классе, три моих товарища, Мерцалов, Буткевич и Новиков, попались в тяжком деле: раздавали революционные прокламации рабочим Тульского оружейного завода. При Новоселове их, конечно, немедленно бы исключили с волчьими паспортами. Куликов выставил дело как ребяческую шалость. Виновные отделались только тем, что отсидели в карцере по два часа в день в течение месяца к раз в неделю должны были ходить на душеспасительные собеседования с нашим законоучителем, протоиереем Ивановым, который текстами из библии и евангелия доказывал им безбожность стремлений революционеров.
Воспоминание о себе Куликов оставил у нас хорошее. У меня в памяти он остался как олицетворение краткой лорнс-меликовской эпохи «диктатуры сердца». Года через два Куликов ушел со службы. Не знаю, из-за либерализма ли своего или другие были причины. Слышал, что потом он стал драматургом (псевдоним — Н. Николаев) и что драмы его имели успех на сцене. Он был сын известного в свое время водевилиста и актера Н. И. Куликова.
Я был самый молодой и самый маленький в классе, И всегдашнее воспоминание мое о классной жизни — чувство неогражденности от обид, зависимости от настроения духа любого сильного дурака. Помню, случилось это, когда я был в пятом классе. Мне было тринадцать лет, и большинство товарищей уже говорило полубасом, а некоторые и брились. Почему-то не взлюбил меня один из одноклассников — Шенрок Максимилиан, очень худой и длинный, с красными веками и скользкой, увилистой улыбкой. Ни с того, ни с сего вдруг толкнет плечом так, что отлетишь на три шага; а он идет дальше с самым невинным видом. Или шагает сзади и нарочно старается наступать носками на задки моих сапог (в то время ботинок не носили, а даже при брюках навыпуск носили сапоги с тонкими и невысокими голенищами). Обернешься, сердито скажешь:
— Что ты на меня наступаешь?
Он улыбается своею неприятною улыбкою и молчит. Идешь дальше, — он опять наступает носками на пятки, обрывая брюки.
Раз перед началом последнего урока я с одушевлением рассказывал своим соседям по парте про Святослава, князя Липецкого («Исторические повести» Чистякова, — чудесная книга!). Я из этих повестей мог жарить наизусть целые страницы.
— «Наши столпились у ворот укрепления. Святослав стоял впереди с огромным бердышом. Одежда его была вся изорвана, волосы всклокочены; руки по локоть, ноги по колено в крови; глаза метали ужасный блеск. Татары, казалось, узнали его и хлынули, как прорванная плотина. „Умирать, братцы, всем! Славно умирать!“ — крикнул он, бросился в гущу татар и начал крошить их своим страшным оружием…»
Вдруг вижу: через две скамейки спереди, по партам, вытаращив глаза, ползет на четвереньках Шенрок. Протянул длинную руку, схватил меня за волосы, больно дернул в одну сторону, в другую и воротился к себе. Вошел учитель.
Весь урок я волновался, думал, — как отомстить Шенроку, как защитить себя. Дальше так продолжаться не могло. Кончился урок. Ученики, с ранцами на плечах, выходили из класса. Я свой ранец оставил на скамейке, разбежался и изо всей силы ударил обоими кулаками Шенрока в ранец (в ранец! Хоть бы в спину!). Он обернулся, вытаращил круглые глаза и с серьезным, неулыбающимся лицом сложил ранец на скамейку. Я стоял, сжав кулаки. Шенрок бросился на меня. В памяти у меня осталось впечатление от железных рук, охвативших меня, боль от тяжелого удара по голове, отчаянный мой вопль… Пришел я в себя на извозчике, — гимназический сторож отвозил меня домой. Он рассказал мне, что бил меня Шенрок долго и жестоко, что гимназисты и сторожа еле отняли меня от него.