Том 5. Воспоминания - Страница 45


К оглавлению

45

— Вовсе нет. Бог везде — и на небе, и на земле, здесь вот, около нас.

— Что дурака-то валяешь? Где он тут? Отчего его И видать?

Меня все это очень поразило, потому что из всех работников Герасим выделялся своим благочестием: всегда ел без шапки, крестился перед едою, даже когда предстояло съесть пару огурцов. Утром встают работники, даже лбы не перекрестят. А Герасим стоит около садовой ограды лицом к восходящему солнцу, и долго молится: широко перекрестится, поклонится низко и, встряхнув волосами, выпрямится. И опять и опять кланяется.

Я спросил:

— О чем же ты утром молишься, — вот когда у оградки стоишь?

— Стоишь да стоишь. Крестишься, кланяешься, а сам думаешь: хорошо теперь барам — спят себе. А ты вставай на работу!

— Зачем же ты тогда молишься?

— Как же не молиться! Грех.

Меня заинтересовало, знает ли что Герасим о загробной жизни. Я спросил:

— Ну, а что с тобой будет, когда ты умрешь?

— Не знаешь, что ли? Закопают в землю, земля в рот напихается. Нехорошо будет.

— А душа твоя куда денется?

— Какая душа?

— Ну, твоя душа?

— Да что это — душа?

— Ну, тело твое в землю закопают, ну, а то, чем ты… чувствуешь, думаешь, это — душа. Она на небо полетит.

— Что ж, она с воробья будет ай с ласточку? Видал ты ее когда?

— Да нет же, ее нельзя видеть, она такая… невидимая…

— Не видал, значит? А почем знаешь, что есть?

Я растерялся и не знал, что сказать, а Герасим допрашивал:

— С перьями она аль так, голенькая?

— Да нет… Вот, чем ты думаешь, чувствуешь, говоришь…

— А ты вот еще по-немецкому и по-французскому говоришь. Значит, у тебя три души?

— Да нет, все одна же.

Не мог я к нему подойти, не мог заговорить таким языком, чтоб он хотя бы понял, о чем я говорю. Я стал рассказывать, что люди, которые на земле жили праведно, которые не убивали, не крали, не блудили, попадут в рай, — там будет так хорошо, что мы себе здесь даже и представить не можем.

— Что ж там и подсолнух будет?

— И подсолнух. Недоверчиво:

— И жамки?!

— И жамки. Герасим подумал.

— Да туда, чай, только господа одни попадут?

— Напротив, бог сказал, что богатому гораздо труднее туда попасть, чем бедному.

Герасим еще подумал и решительно сказал:

— Нет, бедных туда не пустят. Господ одних. Знаем мы.

Пел он очень хорошо. И очень много знал хороших песен, пахнувших полем, землею и деревней. Захватит подбородок ладонью и затянет:


— Посиди, Доня! Потерпи горе!
— Родной батюшка, насиделася,
Печаль-горюшка натерпелася,
Худой славушки наслушалась…

И такая тоска в голосе, и такая чувствуется горькая драма деревенской девушки…

А то еще у него была песня, — очень она к нему Шла;


Ты богач, богач-судьяга!
Ты на этом свете живешь скряга
И помрешь, как сукин сын.
Твою душу черти в ад потошшут,
Зададут ей трепака.
А нам нечего бояться,
Мы процентов не берем…

Силен он был необычайно. Но еще его сильнее был другой наш работник, Петр. Расскажу, кстати, и о нем. Высокий, сутулый, с длинными руками гориллы и маленькой головой, на подбородке отдельные жесткие черные волосики. Когда-то он у нас был кучером и у нас же женился на жившей у нас молодой няне, Кате. Эта Катя была даровитая девушка, она у нас выучилась читать, писать и выучилась свободно говорить по-немецки. Меня поражали их отношения в то время, когда он ухаживал за нею. Шум на всю кухню, возня, хохот, шутливые драки; шутливость была для меня совсем непонятная: Катя изо всей силы била его поленом по спине или в сенях обольет целым ведром воды, и Петр выскакивает из сеней счастливый, смеющийся и весь насквозь мокрый. Поженившись, они сначала жили хорошо, но потом Петр начал пить, ушел в крючники. Катя жила кухаркой у нашей бабушки. Иногда, раз в один-два года, вдруг являлся Петр. Если трезвый, — то робкий и смирный, просил у Кати прощения; если пьяный, то бил ее жестоко, до крови и потери сознания, насиловал и, обрюхатив, исчезал. Недавно он явился с Волги, сказал маме, что бросил пить, и нанялся к нам в работники. Он был для меня, по всем рассказам, страшный. человек. И очень я удивился, когда ближе узнал его и увидел, что это смирнейший и добродушнейший человек, которого с большим только трудом можно было вывести из терпения. Был у нас одно время работник Дмитрий, лихач и нахал, не знавший о чудовищной силе Петра. Он изводил Петра насмешками и издевательствами, тот все терпел. Раз за ужином, — я ужинал с ними, — Дмитрий ударил Петра по лбу деревянной ложкой. Петр вскочил, огромными ручищами сгреб Дмитрия через стол «за виски» и наклонил его лицо над столом. Такую в этом силищу почувствовал Дмитрий, что испуганным, жалостно-бабьим голосом вдруг запросил:

— Пе-етенька! Отпусти! Больше не буду!

Петр ткнул его два раза носом в стол и отпустил.

Эти два богатыря, Герасим и Петр, изнывали от избытка своей силы; как Святогору, грузно им было от их силушки, как от тяжкого бремени. Проработав неделю тяжелую работу, они воскресными вечерами ходили по полям и тосковали. Помню один такой вечер, теплый, с светящимися от невидимой луны облаками. Мы с Петром и Герасимом сидели на широкой меже за лощинкой, они били кулаками в землю и говорили:

— Эх! Кажется, доведись, — всю бы землю-матушку с оси своротили бы!

Петр, конечно, кончил жизнь босяком. Дальнейшая судьба Герасима была странная. Когда мы продали имение, он пошел в ломовые извозчики. Я не раз видел его в Туле на Томилинской или Миллионной улице: сидит на грохочущем ломовом полке, размахивая концом вожжей, подгоняет бегущую тяжелою рысью ломовую лошадь, — все такой же прямой, стройный и безбородый. Потом я его надолго потерял из виду. В начале девятисотых годов, высланный из Петербурга, я жил а Туле. И вдруг ко мне пришел Герасим. Худой, загорелый, с ввалившимися щеками, все такой же прямой и безбородый; русые плоские волосы до плеч, рваный зипун, котомка за плечами; ноги худые, как палки, на них лапти. Голос смиренный. Он мне рассказал: то ли надорвался, то ли от болезни какой, — у него стали худеть а слабнуть ноги, никакой работы делать не мог, ноги высохли. Я пощупал, — правда, как будто кости скелета. Ходит теперь по святым местам.

45