В семье нашей царил очень строгий религиозный дух. Мы постились сплошь все посты: великий (семь недель) — весною, петровский (с месяц) — летом, успенский (две недели) — осенью и филипповский (шесть недель) — зимою, перед рождеством. Кроме того, постились каждую среду и пятницу. Очень от этих постов приходилось тяжко, и, думаю, много они принесли нам вреда, особенно тем из братьев и сестер, которые были не так крепки, как я. Было непрерывное ощущение голода, чисто физическая тоска в теле и раздражение, тупая вялость в умственной работе. А работа умственная требовалась колоссальная; пять часов продолжались уроки в гимназии; придешь домой, — обед, час-два отдыха; от пяти до шести — занятия с гувернанткою нашей Марией Порфирьевной, один день немецким языком, другой день французским; потом уроки учить часов до одиннадцати. Часов десять умственной работы! Это у ребят одиннадцати, двенадцати лет! И как мы все от этой умственной работы не сделались идиотами! И вот, при такой-то работе; утром — пустой чай без молока, на большой перемене в гимназии — пара пеклеванок или половина французской булки; идешь домой, — по всему телу расходится молодой, здоровый аппетит. И на этот аппетит — обед: картофельная похлебка, политая постным маслом, и рисовые котлеты с грибным соусом. Встаешь из-за стола, как будто не ел. Первые тут начались душевные бунты:
«Какое удовольствие Иисусу Христу или богу-отцу, что я такой голодный и несчастный?»
Каждое воскресенье и каждый праздник мы обязательно ходили в церковь ко всенощной и обедне. После всенощной и на следующий день до конца обедни нельзя было ни петь светских песен, ни танцевать, ни играть светских пьес на фортепиано (только гаммы и упражнения). Слава богу, хоть играть можно было в игры. Говорить слово «черт» было очень большим грехом. И например, когда наступали каникулы, школьники с ликованием пели известную песенку;
Ура! Ура! Ура!
На каникулы пора!
Птички райские запели,
Книжки к черту полетели,
А тетради уж давно
Полетели за окно!
У нас слово «к черту» заменялось «в печку».
Бунт против бога начался с постов, — да еще с посещения церкви. Я маму спрашивал: для чего нужно ходить в церковь? Ведь в евангелии сказано очень ясно: «Когда молишься, войди в комнату твою и, затворив дверь твою, помолись Отцу твоему, который втайне… А молясь, не говорите лишнего, как язычники, ибо они думают, что в многоглаголании своем будут услышаны».
Мама возражала:
— Это не относится к посещению церкви. Сам господь сказал: «Где двое или трое соберутся во имя мое, там я среди них».
— Ну, а многоглаголание-то, многоглаголание? Неужели бог скорее нас услышит, если мы ему пятьдесят раз скажем: «Господи помилуй! Оспо помил! Оспо помил! Ос-помилос! Помело-с! Помело-с!» Или ектеньи, — чуть не по десять раз в одной службе одно и то же!
С папой спорить было много труднее,
— Какое удовольствие Иисусу Христу, что я голодаю?
— Иисусу Христу никакого от этого удовольствия нет, и ты это делаешь не для него, а для себя, — чтобы приучиться не зависеть от своего тела, стоять выше его требований, побеждать их силою своего духа.
— Почему собираться вместе в церковь?
— Потому что, когда люди вместе, у них легче создается общее молитвенное настроение; церковная служба, пение, каждение, восковые свечи перед иконами — все это помогает вызвать у людей это молитвенное настроение.
— Да ведь сам же Христос сказал: «Запритесь в комнате».
— Это относится к одиночной молитве. И сам Христос, — неужели ты этого не знаешь? — постоянно посещал храм, выгнал из него торгующих, называл его домом молитвы, домом Отца моего.
Я уходил побежденный. Но по мере того как я рос и развивался, схватки с папой становились чаще, продолжительнее, горячее.
На святках были опять танцевальные вечера, опять мы часто виделись с Конопацкими, и они окончательно завоевали мое сердце. Все три — Люба, Катя и Наташа. Но особенно — Катя.
Конопацкие — это стало как бы мое личное знакомство. Раз в год они официально бывали у нас на танцевальном вечере, который у нас устраивался на святках, 4 января, в день моего рождения, раз в год, и мы у них бывали на святочном танцевальном вечере. Но у наших девочек знакомство с ними не ладилось. Конопацкие прекрасно говорили по-французски, имели изящные манеры, хорошо одевались, были очень тонные. Нашим все это было не по нутру. Бонтонность стесняла. Сестры восхищались красотою и изяществом Конопацких, но скучали с ними. Для меня же все там было, как в раю. И я опять все праздники пропадал у них.
Еще сильнее и глубже, чем с Машей Плещеевой, я познал то чувство, для обозначения которого было не совсем удовлетворявшее меня слово «тоска». Заключалось это чувство в следующем: без Конопацких могло быть приятно, хорошо, весело, но всегда часть жизни, — и самая сладостная, поэтическая часть, — была там, двумя кварталами ниже нашего дома, на углу Старо-Дворянской и Площадной. Туда все время неслись мысли, там была вся поэзия и красота жизни. В душе непрерывно жила светлая, задумчиво-нежная тоска и недовольство окружающим. Часто по вечерам, когда уже было темно, я приходил к их дому и смотрел с Площадной на стрельчатые окна гостиной, как по морозным узорам стекол двигались смутные тени; и со Старо-Дворянской смотрел, перешедши на ту сторону улицы, как над воротами двора, в маленьких верхних окнах антресолей, — в их комнатах, — горели огоньки. И, умиленный, удовлетворенный, я возвращался домой. Когда же я бывал с Конопацкими, мне больше ничего не было нужно, все было тут.