— Теперь не увижу их до будущего рождества… Дурак, дурак!
И решил: пойду завтра утром к обедне к Петру и Павлу. Вдруг будут и Конопацкие! Мало было надежды, — но вдруг! Тогда уж, чего бы это мне ни стоило, возьму себя за шиворот, прямо после службы подойду к ним и поздороваюсь.
И целых три дня подряд — воскресенье, понедельник и вторник — я ходил к обедне, — почти уже с таким чувством, как если бы бродил по улицам в надежде: вдруг нечаянно найду оброненный кем-нибудь кошелек!
Свет и простор главной, летней, церкви под высоким куполом (летняя церковь открывалась к заутрене под светлое воскресенье и снова закрывалась осенью, под покров). Широкий и высокий иконостас, веселые лучи солнца сквозь синий кадильный дым. Полный, праздничный хор, звуки молитв, гулко повторяющиеся под куполом:
Пасха непорочная.
Пасха великая, пасха верных.
Пасха, двери райские нам отверзающая…
И теперь еще, когда звучит в памяти эта песня, я так живо переживаю тогдашнее настроение: ощущение праздничной сытости и свободы, лучи весеннего солнца в синем дыме, чудесные дисканты, как будто звучащие с купола, холодная, издевательская насмешка судьбы, упреки себе и тоска любви такая безнадежная! Особенно все это во фразе: «Пасха, двери райские нам отверзающая». Мне и сейчас при этой молитве кажется: слезы отчаяния подступают к горлу, и я твержу себе:
— Дурак! Дурак!..
Как я в первый раз был пьян. — Именьице наше было в двух участках: пахотная земля с усадьбою лежала совсем около железнодорожного пути, а по ту сторону пути, за деревнею Барсуки, среди других лесов было и нашего леса около сорока десятин. В глубине большой луговины, у опушки, стоял наш хутор — изба лесника и скотный двор. Скот пасся здесь, и каждый день утром и вечером мы ездили сюда за молоком.
Луговину уже скосили и убрали. Покос шел в лесу. Погода была чудесная, нужно было спешить. Мама взяла человек восемь поденных косцов; косили и мы с Герасимом, Петром и лесником Денисом. К полднику (часов в пять вечера) приехала на шарабане мама, осмотрела работы и уехала. Мне сказала, чтобы я вечером, когда кончатся работы, привез удой.
Только что она уехала, меня обступили косцы, и Василий Панов из Хвошни, переминаясь, сказал:
— Дозволь, барин, малому отлучиться в Хмелевую, винца нам купить к ужину.
— Что ты, Василий, говоришь! Не могу. Вместо того чтобы косить, он за водкою будет бегать. Пошабашим, — тогда пускай идет.
— Ходить-то далеко, час целый ждать придется. Ты не сумлевайся: мы как наляжем на косы, — впятеро против него скосим.
— Ну, если так, то хорошо. Только уж, ребята, по совести, — чтоб потом не пришлось раскаиваться.
— Вот спасибо! Уж будьте покойны, не обидим вас… Доставай, ребята, кошели, вытряхай пятаки!
Приятно было в работе чувствовать себя с ними товарищем, — не хотелось и здесь оставаться в стороне. Я сказал:
— А с меня-то что же? Я тоже в доле.
— О-о-о?! Вот так барин! Ну, ну, — давай и ты!
Малый побежал в Хмелевую. Василий Панов тряхнул волосами и взялся за косу.
— Ну. братцы, не подгадим земли русской! Налегай!
Дружно ударили в косы. Уж и правда — налегли! Лесная трава мягкая и жирная, косить ее — одна забава. Повсюду вокруг, меж кустов и на полянках, в бешеном темпе мелькали и шипели косы.
— Ну, братцы! Ну! Веселей! О!.. О!.. Сама пошла! О!..
Не отдыхая, не куря, подгоняя друг друга, мы косили так до самого ужина. Закинув косы на плечи, потянулись к сторожке, — потные, усталые и веселые.
— Ну, что, барин, правильно работали?
— Правильно!
— Вот то-то же! Теперь и выпить можно.
Расселись на лугу, недалеко от сторожки, выложили свежие огурцы, хлеб, соль. Стояло два глиняных кувшина с водкой, заткнутые комками свежей травы. Василий Панов взял чайную чашку с отбитою ручкою, налил ее доверху водкой и поднес мне.
— Что ты, что ты! Мне это много!
— Ну, ну, нешто можно отказываться? Пей без разговоров!
— Да я столько не могу.
— Обидишь нас! Как так не могу? Работать с нами мог, а выпить не хочешь?
С трудом и великим отвращением проглотил я чашку водки. Я давно уже, с тех пор как стал работать деревенскую работу, с удовольствием выпивал перед едою рюмку-другую водки. Но чашку!.. Все, один за другим, выпивали эту же чашку, аккуратно наполненную до самых краев. Пили без шапок, благоговейно крестились перед выпивкой, потом макали огурцы в соль и с хрустом жевали. Голова у меня сильно кружилась, в теле было горячо и весело. Из чащи леса несло запахом свежескошеиной травы, было тепло, на юге ровно темнела туча, бесшумно поблескивая.
Скоро выпили оба кувшина, малый опять побежал с пустыми кувшинами в Хмелевую, а мы пошли ужинать в сторожку. В голове шумело, как на мельнице, но я все-таки соображал, что пьянство начинается серьезное.
— Слушайте, ребята, ведь вы меня подведете! Перепьетесь и завтра проспите, не выйдете на работу. Мне за вас придется отвечать.
— Барин, да неужто же мы… Г-господи! Ты нас уважил, а мы тебя будем подводить? Чтоб мы перед тобой оказались подлецами? Мы на это не согласны! Только завтра солнышко на небо, — и мы с косами в лес!
— Ну, смотрите же, я вам верю. Стыдно вам будет… И вы тоже, Петр, Герасим. Вы-то уж совсем меня подведете, если завтра вас не добужусь.
Умиленный Петр лез ко мне целоваться.
— Чтоб мы… Викентий Викентьевич, чтоб мы… Ежели вы оказываетесь такой хороший человек… Чтоб мы… Только светать станет, всех сами побудим. Будьте покойны!